А вокалист? Он стоит и поет под прицелом десятков, сотен, тысяч, миллионов глаз, незащищенный, неприкрытый, по сути, ни сценическим костюмом, ни гитарой, ни стойкой микрофона. Он словно обнажен перед этими взглядами. Ничего не скроешь: ни фальшь, ни непрофессионализм, ни дутую пустоту внутри. А значит, их просто не должно быть.
— Волнуюсь, — без стеснения признался Майк. — Очень волнуюсь. И надеюсь, что буду волноваться всегда, сколько бы раз я не выходил на сцену.
— Надеюсь? — удивилась Кэрол. — Я думала — это наоборот то, что надо преодолеть.
— Мистер Шадоуз рассказывал, что даже на пике славы у него подгибались колени перед началом выступления. Но он подчеркивал: «Я боялся не своей публики. Если боишься публики — значит, ты не артист. Я боялся, что не смогу донести до нее что-то важное, что выступлю впустую, как паяц, а не как музыкант с большой буквы, и слушатели уйдут с концерта такими же, как и пришли, не став чуточку лучше, мудрее, одухотвореннее…»
А я боюсь публики, призналась себе Кэрол. Она любила музыку, но боялась быть в центре внимания. Хотя, конечно, ей льстило, когда у нее за спиной шептались: «Смотри, смотри, это она! Та самая барабанщица» или когда публика аплодировала и одобрительно свистела во время их выступления на вечеринках колледжа.
Однокурсницы смотрели на нее как на местную диковинку, подходили, спрашивали: «А давно ты играешь?», «А, правда, что Джим-Джей твой парень?», «А что у тебя со Стрейнджерсом?»… Это внимание отчасти льстило, отчасти раздражало, и уж во всяком случае, выходя на сцену, она не думала о том, станет ли после ее выступления мудрее Молли или Мадлен.
И размышления мистера Шадоуза, озвученные Майком, были для нее откровением. Она думала о том, чтобы хорошо сыграть, но о том, чтобы музыка вызывала переворот в чьей-то душе… Это показалось Кэрол перебором. Наверное, я все-таки не артист, заключила она.
— Итак, ты хотел мне что-то показать? — напомнила она Майку, отгоняя от себя тревожные мысли о собственной творческой состоятельности. — Ты говорил о саде?
— Да, сад. Наш маленький сад, — спохватился Майк. — Ты непременно должна это увидеть.
Они покинули столовую, прошли по гладкому паркету коридора и завернули за угол. Ответвление коридора заканчивалось полукруглым окном и балконной дверью.
Майк подошел к этому окну и поманил пальцем Кэрол. Она приблизилась и глянула сквозь стекло.
Просторная лоджия была оборудована под маленький летний сад. Сейчас она стояла занесенная снегом, но все равно можно было разглядеть заснеженные кадки с заботливо укутанными на зиму растениями, кашпо под горшочки с цветами, убранные до наступления теплых дней… И даже покрытую теперь снежинками садовую скамейку под проволочной аркой, по которой, по задумке садовода, должны тянуть свои зеленые щупальца красивые вьюнки.
— Да… — зачарованно протянула Кэрол. — Как здесь, наверное, красиво летом.
— Еще как, — согласился с ней Майк. — Весной сама увидишь. Вот в этих кадках — розы. Красные, чайные, белые, розовые. А там обычно растет дикий виноград. Еще мама выставляет, когда тепло, горшочки с этими… как их… Бегонии или петунии… В них я плохо разбираюсь. А розы мне нравятся.
— И мне больше всего нравятся розы, — призналась Кэрол.
— Да, я помню твой розовый куст в вашем саду, который ты мне показывала.
— А помнишь тот букет, который ты подарил мне на день рождения? Я тебе не рассказывала? Одна розочка проросла, и я посадила ее у себя под окном. По-моему, она прижилась. Если она благополучно перезимует, то весной у меня будет твой розовый куст, — поделилась Кэрол.
Майк обнял Кэрол за плечи и притянул ее к себе.
— Будет здорово, если это случится. Тогда ты будешь думать обо мне каждый раз, как выглянешь в окно.
Я и так постоянно думаю о тебе, хотелось сказать ей. Но Кэрол промолчала, нежно прислонившись виском к плечу Майка и глядя вместе с ним на заснеженный садик на балконе и вид, открывавшийся за ним.
Они стояли, с высоты четвертого этажа любуясь уголком двора, где гуляли собаки и их чинные хозяева и играли дети, цепочками следов на хрустящем январском снегу, крышами соседних домов с металлическим кружевом телевизионных антенн…
— Хорошо здесь, — задумчиво произнесла Кэрол. — Люблю зиму. И лето, и весну, и осень. Мне не важно, какое время года, в каждом сезоне есть для меня что-то свое притягательное.
— И мне не важно… Когда ты рядом, — неожиданно признался Майк и вдохнул запах ее волос. — Мне хорошо с тобой всегда и везде.
Она медленно повернула к нему лицо, смущенная и обрадованная его откровенностью. Они не говорили друг другу подобных слов, выказывая взаимное расположение при помощи нежных взглядов и ласковых осторожных касаний. И лишь теперь, в этот солнечно-белый январский день, стоя у двери занесенного снегом балкона, Майк посмотрел ей в глаза и тихо, одними губами, произнес:
— Любимая…
Она счастливо вздохнула, позволив его губам найти ее губы, и доверчиво раскрыла для него свои объятия, обвив руками шею. Майк целовал и гладил ее, то обнимая за талию, то нежно проводя по плечам, то легко пробегая ладонями по стройным упругим бедрам.
Ей казалось, что в этом неспешном танце его ласковых рук ее тело, еще недавно бесплотное и полупрозрачное, почти немощное в своей призрачности, обретает реальные очертания, становится живым, полнокровным, получает звериную гибкость и упругость, о которых она только догадывалась, но не ощущала доселе.
Его прикосновения становились все смелее, а ее ощущения — все четче: минуту назад Кэрол казалось, что все происходящее относится не к ней, что это безымянная актриса на черно-белой пленке отвечает на поцелуи возлюбленного, стоя у морозного стекла перед балконом, — волосы разметались по плечам, пальцы поглаживают светлые локоны на затылке юноши, глаза прикрыты в трепетном ожидании… И вот она уже осознает, что все это происходит не с кем иным, как с ней, Кэролин Смит, во плоти, в нетрезвом от счастья рассудке и без памяти от любви и нежности.